Мы миновали поворот к порту; как я и ожидал, Эчеберья свернул направо и углубился в кварталы Тортоза Бенито — нескончаемые кривые улочки, двух- и трехэтажные домишки, кое-как слепленные из известняка, глухие заборы и пыльные ветви персиков и олив над заборами. За этими неприступными оградами то и дело взлаивали цепные псы — более удачливые родичи тех, что бродили вечно полуголодными по городской свалке около Эстебан Бланкес. Я иногда обгонял Эчеберья, торопливо минуя многочисленные боковые улочки, дожидался его и снова обгонял. Я кружил вокруг него, словно хищник вокруг ничего не подозревающей добычи.
И все время вспоминал, что пока еще могу его остановить.
К монастырю Эчеберья вышел даже раньше, чем я ожидал. Неутомимый ходок этот студент, а ведь сразу и не скажешь. Я устроился за высокой и наименее смердящей кучей — по-моему, вывезенным строительным мусором — и приготовился наблюдать.
Рикардо Эчеберья вышел из окраинного переулка и стал торопливо спускаться в лощину по извилистой тропе.
Солнце лишь мало-помалу клонилось к отдаленным мусорным кучам на дальнем краю лощины. Только бы этот студент не стал выжидать до ночи, подумал я с неясным напряжением. Торчать здесь в темноте? Нет уж, увольте. Не стану я находиться рядом с Эстебан Бланкес ночью и парню этому не позволю. Возьму за шкирку и отведу в приход, к таким же, как он, обормотам с ветром в голове.
Откуда появились собаки (или волкособаки), я заметить не успел. Просто несколько мусорных куч у тропинки вдруг оказались сплошь под лапами этих тварей. Их было много, десятки, и все они стояли вдоль тропы и молча глядели на Рикардо Эчеберья. Словно почетный караул на торжественном выходе короля в Эскуриале.
Впервые за последние час или два Эчеберья очнулся от своего непонятного оцепенения. Он завертел головой, оглядывая собачий караул, и крепче прижал к себе сверток.
Собаки молчали. Ни рыка, ни лая — могильное и оттого кажущееся зловещим молчание.
Противный и такой знакомый холодок прогулялся по моей спине — впервые за сегодня.
Эчеберья, как мне показалось, на дрожащих ногах шел мимо собак, и они тянулись к нему влажными носами, не издавая ни единого звука. Это было до жути неправильно, неестественно, невозможно — молчаливая стая. Холод, бездонный холод терзал мое тело.
Дыхание бездны.
Эчеберья скрылся за воротами. Собаки внутрь даже не пытались сунуться, покружили у щели и помалу потрусили куда-то в сторону.
Я проворно вскочил и тоже поспешил к воротам. Стая тотчас замерла, повернув головы в мою сторону, и мне вдруг показалось, что это не много существ, а одно — многоголовое и чужое.
Мороз стал злее, но не смог поколебать мою решимость.
Мануэль Мартин Веласкес не отступает от собственных обещаний… По крайней мере пытается в это верить.
Клочья потревоженной паутины шевелились на краях створок. Я разглядел впереди спину Рикардо Эчеберья — студент входил в храм. Меня он не замечал, по сторонам не глядел и ни разу за весь путь от Санта-Розалины не оглянулся.
Мягко и бесшумно я поспешил за ним.
У входа я прислушался — шаги студента раздавались внутри, но еле-еле. Мне казалось, что они должны были звучать громче.
Я заглянул — Эчеберья как раз приближался к лестнице на чердак.
Шаг. Еще шаг. И еще.
Вокруг было тихо и пусто, но это только сильнее било по нервам и подпускало холоду.
И вдруг, когда Эчеберья поднялся на пару ступенек к чердаку, а затем медленно-медленно развернул свой сверток и, словно завороженный колдовским сном, опустил книгу на камень лестницы, я ощутил: что-то мгновенно изменилось в монастыре.
Точнее, в храме.
Еще миг назад там, наверху, было пусто и пыльно.
Теперь — нет. Там появилось что-то. Точнее, не совсем так. Там исчезло все, что являлось просто чердаком над храмом Эстебан Бланкес. Теперь там возникло какое-то другое место, и в этом месте обитало нечто.
Не могу объяснить лучше.
Рикардо Эчеберья, по-прежнему сонный и покорный чужой воле, поднимался по ступеням. Мне мучительно захотелось окликнуть его, остановить, задержать, спасти. Я еще мог это сделать — лестница была достаточно длинная.
Но я промолчал.
И студент беспрепятственно поднялся на самый верх и ступил туда, где раньше был просто чердак, а теперь возникло то самое чужое место.
Не могу сказать, как долго я торчал у храмовых врат, пригвожденный к полу. Наверху было тихо.
А потом Рикардо Эчеберья закричал. Это не был вопль ужаса или испуга. Это был глас обреченности.
Я сам не заметил, как взлетел по лестнице на самый верх. Помню, я очень удивлялся, что сапоги не скользят, словно по льду. Говорят, что лед скользкий.
Все-таки это оставалось похожим на обыкновенный пыльный чердак, но только необъяснимым образом увеличившийся в сотни раз. Зыбкий свет сочился откуда-то сверху, был он слабым и неверным и скорее скрадывал, чем освещал.
Рикардо Эчеберья стоял на коленях чуть впереди меня, метрах в двадцати, и к нему по стылым камням ползло нечто. Нечто бесформенное, похожее на мешок или бурдюк. Оно было таким чужим, что даже не вызывало обычного страха. Оно само было страхом.
Злом из бездны.
Всхлип — всхлип, не крик — примерз у меня к гортани. Я окаменел. Стал таким же камнем, как свод храма, пол чердака. Как монастырские стены. Но я мог видеть — в отличие от настоящего камня.
Когда оно приблизилось к студенту, снаружи еле слышно взвыли собаки. Студент упал — оно стало наползать на него, словно чудовищная, безликая и бесчувственная амеба. И я буквально всем естеством ощутил, что студент исчезает, растворяется в окружающем, теряет сущность. Расстается с душой. Руки его безвольно дергались — слабо-слабо. Скребли камень.
Я не мог представить, что он чувствует. Но я точно знал — Рикардо Эчеберья страдает. Страдает так, что смертному вообразить это невозможно. А потом это бесформенное вдруг отрастило две словно бы руки — могучих и длинных — и стало мять Рикардо Эчеберья, будто пластилиновую куклу. Лепить из его плоти каменную статую. Не знаю, почему каменную, — возможно, потому, что в только что живом человеке не осталось ни капли тепла. Потому и пришло мне в голову такое сравнение.
Несколько выверенных движений — и кукла отброшена в сторону; она, нелепо разведя руки в стороны и изогнувшись, как от непереносимой боли, прыгает по полу и неожиданно встает на ноги. И застывает — это более не человек, это просто статуя, имя которой Боль и Страдание.
Отныне и навсегда.
Я откуда-то точно знал это — навсегда Боль и навсегда Страдание.